Посадить алоэ в пятилитровые кастрюли пришло в голову как-то само собой. Дети выросли, разъехались, получили квартиры, обставили их новой мебелью, и кастрюли купили модной расцветки: синие в желтый ромбик. И некому стало готовить в старых темно-зеленых, со сколами по бокам. Десятилетиями она варила в них то пять литров борща, то пять литров ухи, то пять литров горохового супа, то – по большим праздникам — пять литров жирного холодца. А теперь легко обходилась двумя алюминиевыми ковшиками (муж когда-то скептически назвал их «игрушечными») и одной крышкой для них. В привычку вошло даже воду для чая кипятить в ковшике. А чайник стал просто хранить кипяченую воду. Кувшин для воды обиделся и разбился.
Одна чашка, одна тарелка, ложка, нож, два ковшика с одной крышкой…
Пятилитровые кастрюли выбивались из ее продуманного и уравновешенного старушечьего мирка. Но в этих кастрюлях когда-то отражалась вся их семья, сидевшая за кухонным столом. Одно это заставляло придумать кастрюлям новую жизнь.
Две недели ушло на то, чтобы рассадить фиалки по небольшим глиняным горшкам, из которых аккуратно вытащила огромные кусты алоэ. Потом еще дней пять она сажала алоэ в кастрюли. Пыхтела, сопела, делала перерыв за перерывом на «присесть», «лечь срочно, а то умру прямо под подоконником!», «валидол!», «да пусть засохнут!» «больше не могу!». А потом, когда отошла от этого «подвига с цветами», обнаружила: растения в кастрюлях стали крепче, здоровее, смелее, даже наглее. Они разрослись и спутались между собой, как лианы. Их иголки внушали ужас и уж точно не годились для всяких там мазей и кремов – только для яда. И ей это нравилось. Как нравилось и то, что в слишком пустой и светлой комнате наконец стало темно.
Заросли алоэ были неприхотливы и прилежно росли, огибая, как того требовала хозяйка, форточку, нужную для проветривания. Не окно, а именно форточка, связывала ее с миром. И если в окне все время кто-то шел, бежал, спешил, ждал, нес, тащил, падал, поддерживал, ехал, так, что она уставала наблюдать за постоянным движением, то через форточку она видела только небо. Такое постоянство успокаивало и не мешало читать, вышивать, писать письма, которые всегда забывала передавать детям, чтобы отнесли на почту. Изредка мимо форточки пролетала птица. Если успевала рассмотреть какая, по-детски хлопала в ладоши. Это был бонус ни за что. Сюрприз. Приятность, которую она именно так и воспринимала: радостно, игриво, с изумлением. Но птицы пролетали только в ясный день.
В пасмурный же в форточку врывался свет от фонаря. Фонарь светил ярко. Чем темнее вокруг, тем навязчивее он становился. Ночью от этого света невозможно было открыть глаза. И она их закрывала, убеждая себя: сплю, крепко сплю. И тут же «начинались» сны.
Видела, например, себя. Молодой. В белой блузке. В коричневом сарафане. У доски. С указкой. Первый урок литературы. Чехов. Антон Павлович. Ее любимый писатель. Да вот же он, тоже тут, в ее сне. В аккуратненьких очечках. Такой красивый. Руки ухоженные. Точь-в-точь как на портрете, висящем напротив ее кровати. Она выучила портрет во всех деталях. И размер пуговиц на его жилетке, и расцветку кресла, в котором он сидит, и как сапог один у него загнулся, но она все время утешала Чехова: «Ничего, не заметно».
Правда, Антон Павлович долго никогда не снился. Как добросовестный врач, он начинал ругаться, что она не засыпает по-настоящему. И тогда она звала в сон того, кто никогда не смел повышать на нее голос – мужа Митю.
Хорошо, что Чехов уже ушел. Митя мало читал и запросто мог перепутать Чехова с Тургеневым. Что бы тут началось! А Митя, не дай бог, подлил бы масла в огонь: мол, книги загромождают пространство. Лишают его воздуха. В них пыль, клопы, плесень. У него дед от астмы умер. Она надеялась, дело в этом. А то как еще объяснить: она учитель литературы, а он не любит книги?
И вот уже снилось то субботнее утро, когда Митя начал стучать и пилить. Шло масштабное строительство гигантской этажерки в коридоре. Одна этажерка от стены до стены, от пола до потолка, напротив другая такая же, посередине узкий проход. Книги торжественно выстроились каждая на своем месте. «Их как будто крокодил сожрал», — глядя на мощные деревянные нелакированные полки, пошутил сын.
Зато комната сразу помолодела. Она стала просторнее. Даже не верилось, что в ней уже много лет жила семья из четырех человек, у которых были дела, проблемы, волнения. Казалось, здесь только-только поселись какие-то юные, не поддавшиеся суете люди, дышавшие полной грудью и имевшие ровно столько вещей, сколько уместилось в двустворчатом скрипучем шкафу и в вместительном комоде – таком широком, что радиола и стопка пластинок, стоявшие на нем, были незаметны. Митя ввел правило: в комнате книги не храним, почитали – и на место, в коридор. Именно когда книги убрали из комнаты, стало понятно, как их много. Без них по комнате не ходили – порхали. Опаздывая на учебу, дети даже умудрялись разбежаться на этих 18 квадратных метрах. В ставшую просторной комнату приглашали гостей. Раздвижной стол не только умещался в ней, но и оставлял место для танцев. Заводили пластинку Анны Герман…
«Потанцуем?», — спросил он ее и сейчас, в ее сне. Она разволновалась. Хотела сравнить себя с Наташей Ростовой на первом балу, но он насупился: книги – в коридор, помнишь? Нет, он не был занудой. Нет! Даже перевернулась на другой бок, чтобы это неприятное «зануда» перестало крутиться на языке. Хотя он никогда на нее не обижался. А зря! Пусть бы обижался. Каждый день. По любому поводу. Обижался, но… жил. Был бы занудой. Выкинул бы все книги до одной, но… жил! Вот тут, под портретом Чехова, сидел бы ссутулившись над часами своими и ворчал: «Не могут сломаться! Чего ж не идут? Ведь командирские не ломаются…». И как сказать ему, что ломаются? Уже восемь лет как остановились. Попробуешь починить? Они в шкатулке деревянной, помнишь, в которой пуговицы. Белые бусинки – от свадебного платья. Красные – от детского комбинезончика. Железные с молоточками – от кителя… «Надо же, всю жизнь можно по пуговицам рассказать», — отвлеклась она, и Митя из сна ушел.
Открыла глаза: слепит. Горит фонарь. Значит, еще ночь. Длинная-длинная ночь. Которую легко переспать, когда в твоей памяти столько снов. И снова этот стук в окно. Все время стучит, когда Митя уходит. Забавно. Словно природа слышит. Словно понимает и чувствует. Митя ушел, и яблоня своей веточкой в окно: тут-тук-тук. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук. Митя яблоню-то сажал.
«Могла бы ходить, вышла бы яблочко сорвать», — улыбнулась она своему желанию. Если бы могла ходить…
…Если бы могла ходить, она бы вышла во двор и увидела, что яблони давно нет. Ее спилили три года назад.
Тук-тук-тук. Туку-тук-тук. Тук-тук-тук.